У меня был брат, тонкокост и жилист, с золотыми искрами у зрачка. С ясель я его рисовать любила, получалось только листы черкать — нарисуешь разве небрежный локон, озорную ямочку возле губ, его пальцы, гибкие, как осока?.. Нет, всегда я знала, что не смогу. Он не принц, не жрец, не мудрец, не воин, от струны и плуга он был далёк, но всего он лучшего был достоин, — ткать умел он так, как никто не мог.
Из-под пальцев, сильных и терпеливых, выходило чудное полотно — на заре златая волнится нива, рядом с ней у моря открылось дно; чёрный замок рушится в лютой буре, и победу празднует старый волхв; короля в косматой звериной шкуре королева кутает в белый шёлк; род идёт на род, выжигая сёла, брат вонзает в брата стальной кинжал; паучиха в яслях дитя престола ему песнь мурлычет щелчками жвал...
Его сказки, вышитые на ткани, я могла разглядывать до утра, его песни, спетые не гортанью, были наилучшими из отрад. Он молчал — мы вечно вдвоём молчали, он мне пел, вплетая мотивы в лён — свою мудрость, радости и печали, и стежок был каждый благословлён. Я молчала, петь я пыталась кистью — всё о том, насколько мой брат велик, только зря — не я воспеватель истин, и не мне восславить прекрасный лик.
Но никто в деревне не знал об этом, о волшебных мифах на полотне — он их ткал с заката и до рассвета, а потом их скатывал поплотней, убирал под лавку мотки из шёлка, доставал рогожу, кенаф и джут — забывая, что он иного толка, принимаясь за неискусный труд. Я хотела, истово так хотела разделить с ним тяготы пополам — но впустую пачкала пальцы мелом, кройкой ярды портила полотна — а из щели дуло, сгнивала крыша, не хватало даже на куль крупы...
И взяла платок я, что он мне вышил, за монету выменять у толпы.
...К нам пришли наутро, монах и стража, «забирать продавшегося ткача». Растащили нити злочёной пряжи, шерсть топтали, радостно хохоча. А мой брат, сверкнув золотой искрою, посмотрел спокойно и произнёс: «да, я шил для фэйри — того не скрою, день и ночь работая на износ, выкупая этой волшебной платой жизнь сестры, рождённой под их звездой, — обещала мать им её когда-то за мою искуснейшую ладонь...»
Ему ткнули крест — по щекам и по лбу, заломили, вывели и сожгли. Я кричала — в первый раз в жизни — только что поделать крики мои могли?
Я кричала, плакала и молила, только мир ко мне оставался глух.
И тогда последней своею силой в первый раз я в руки взяла иглу.
Слепые блуждают ночью. Ночью намного проще перейти через площадь.
Слепые живут наощупь, трогая мир руками, не зная света и тени и ощущая камни: из камня делают стены. За ними живут мужчины. Женщины. Дети. Деньги. Поэтому несокрушимые лучше обойти стены. А музыка -- в них упрется. Музыку поглотят камни. И музыка умрет в них, захватанная руками. Плохо умирать ночью. Плохо умирать наощупь.
Так, значит, слепым -- проще... Слепой идет через площадь.
Уютное небо укроет нас гладью веков, Просторные земли укутают мягко, как плед. И снова сбиваясь со счета седых облаков, Травой и цветами прорвемся на солнечный свет.
Насколько судьба нам позволит, мы будем вольны Расти, извиваться и гнуться под силой ветров. И мы никогда не признаем не примем вины, За то, что нет ярче, прекрасней в округе цветов.
Под вечной луною задремлем в преддверьи зари, А утром росою наполнит наш разум рассвет. И где-то кусочек живого тепла, изнутри, Возьмёт, встрепенётся, сорвётся и сменит свой цвет.
Мы сгинем от бури, от холода льдов и снегов, Но веруем, будет весна, каждый будет согрет. И снова сбиваясь со счета седых облаков, Травой и цветами прорвемся на солнечный свет...
Владей собой среди толпы смятенной, Тебя клянущей за смятенье всех, Верь сам в себя, наперекор вселенной, И маловерным отпусти их грех; Пусть час не пробил - жди, не уставая, Пусть лгут лжецы - не снисходи до них; Умей прощать и не кажись, прощая, Великодушней и мудрей других.
Умей мечтать, не став рабом мечтания, И мыслить, мысли не обожествив; Равно встречай успех и поруганье, Не забывая, что их голос лжив; Останься тих, когда твое же слово Калечит плут, чтоб уловить глупцов, Когда вся жизнь разрушена и снова Ты должен все воссоздавать с основ.
Умей поставить, в радостной надежде, На карту все, что накопил с трудом, Все проиграть и нищим стать, как прежде, И никогда не пожалеть о том, Умей принудить сердце, нервы, тело Тебе служить, когда в твоей груди Уже давно все пусто, все сгорело И только Воля говорит: "Иди!"
Останься прост, беседуя с царями, Останься честен, говоря с толпой; Будь прям и тверд с врагами и друзьями, Пусть все, в свой час, считаются с тобой; Наполни смыслом каждое мгновенье, Часов и дней неуловимый бег, - Тогда весь мир ты примешь во владенье, Тогда, мой сын, ты будешь Человек!
Последний вальс Александр Шатилов Мадам,позвольте пригласить на вальс, Коль скоро он другому не обещан, И в танце том с красивейшей из женщин Я позабуду обо всем на час...
Всего лишь час... Полк выйдет до зари... Но, верьте, мне запомнятся надолго Тепло руки и тихий шелест шелка, И в помощь мне чуть слышно: раз, два, три...
Простите, сбился - век не танцевал: В последний раз в тринадцатом, в кадетском... Потом Германская, ранение под Брестом, И после Октября Господь не дал...
Пусть не на час, - на краткий светлый миг Забудем о войне и о печалях, Война нас с Вами вряд ли повенчает, Так пусть венчает этим вальсом Григ.
Я напишу. Ведь Вы позволите писать? Еще не знаю с кем, куда, откуда... Но я надеюсь, что случится чудо: Бог не допустит Вас мне потерять.
Спасибо Вам за волшебство, за грусть, За мимолетное прикосновенье к счастью. Пусть Вас минуют беды и ненастья, Сударыня, прощайте, я вернусь...
Только пыль раздражает мою и твою носоглотку, Отчего же так слепо, свирепо в себе неуверен? А под кожей скрипит и искрится электропроводка. Только план на ближайшие годы условно примерен.
Дотянуть до хлыста, до креста, до серебряных ложек. Закатить камень в гору – и снова скатиться к подножью. Дописать свой последний роман и тотчас уничтожить. Я не буду здесь спорить с тобою, себе же дороже.
Пропитаться берёзовым соком, безвкусным, тягучим и бледным. Я хотел бы молчать и молчать, да расшатаны старые нервы. Я изогнут как хвост, избивающий волны с игривостью нерпы. За пределы контроля сознанья ведут наши сталкеры – шерпы.
Изогнуться – схватить стрелы с ядом за их оперенье, Исхитриться – обманным путём уничтожить шамана, Чтобы выпить то варево в чане, а может – варенье Что всегда подают к чаю-кофе в дорожных шалманах.
В уголке я сижу, цель – не видеть цветной телевизор. Он собакою лает, и зверем вгрызается в глотку. За соседним столом дальнобойщик поёт, словно визбор Методично вливая в свой «нутрь» « опостылую» водку.
Никогда города не бывали такими чужими, Ни кола ни двора, ничего, только серые стены. Я царапал фасады дворцов почерневшей пружиной. И листовки расклеивал с сотней цитат Авиценны.
Да, мы горожане. Мы сдохнем под грохот трамвая, Но мы еще живы. Налей, старикашка, полней! Мы пьем и смеемся, недобрые тайны скрывая, - у каждого – тайна, и надо не думать о ней.
Есть время: пустеют ночные кино и театры. Спят воры и нищие. Спят в сумасшедших домах. И только в квартирах, где сходят с ума психиатры, Горит еще свет – потому что им страшно впотьмах.
Уж эти-то знают про многие тайны на свете. Когда до того беззащитен и слаб человек, Что рушится все – и мужчины рыдают как дети. Не бойся, такими ты их не увидишь вовек.
Они горожане. И если бывает им больно – Ты днем не заметишь. Попробуй взгляни, оглянись: Ведь это же дети, болельщики матчей футбольных, Любители гонок, поклонники киноактрис.
Такие мы все – от салона и до жывопырки. Ты с нами, дружок, мы в обиду тебя не дадим. Бордели и тюрьмы, пивные, и церкви, и цирки – Все создали мы, чтобы ты не остался один.
Ты с нами – так пей, чтоб наутро башка загудела. Париж, как планета, летит по орбите вперед. Когда мы одни – это наше семейное дело. Других не касается. С нами оно и умрет.
* И у неё был дар: всё называть своими именами, Но не пугать, а делать всё простым, Когда владеют призраки умами. Прямая речь, весенняя, у дыма Заимствует способность к небу плыть, Жить, царствовать, стыдиться и любить, Завидовать, стелиться, к небу плыть. Есть дар: произносить чужое имя. "Меня здесь нет, но кто-то есть, не ты ли?" - И усмехается и, запах утаив Сиреневый, бросает ветку в пыль.
Карлсон умер. Сегодня хороним. Озорной человек-вертолёт. Карлсон умер, какая ирония: тот, который на крыше – живёт. Собирать только близких решили. Вот оградка литая, за ней малыши необычно большие из обычных нешведских семей. Им знакомы подагра, виагра, и вершины – и самое дно. С телефона поставили Вагнера – неуместно, нелепо, смешно. Говорят говорящие плохо про «народная память жива», про «закончилась эта эпоха» и другие такие слова. Как тащил – удивительно! – столько неизбывную радость свою в опустевшем, как жизнь алкоголика, подмосковном осеннем раю. Вот на кнопку на пузе героя уж нажали и горькую пьём. И пропеллер, как бур Метростроя, начинает входить в глинозём... Самолёт в небесах над погостом тянет белую-белую нить. Да. Спокойствие, только спокойствие, как любил кое-кто говорить...
От ран сердечных не спасает йод — Царапины внутри, а не на коже. Одна даёт, другая не даёт, И в прочем — абсолютно не похожи. . Как сочное жаркое и бульон — Ту жаришь, эта мучает диетой. В одну влюблён, в другую не влюблён, И трудно выбрать между той и этой. . В которую влюблён, она — огонь, Наркотик, с дуру пущенный по вене, Она своей точенною ногой Растопчет даже без прикосновений. . Вторая первой уступает всем — Не может улыбнуться так же мило, Но согласилась на БДСМ И все сама для этого купила. . Для первой — сумки, розы и духи Без обязательств — это главный принцип, Ты должен смирно ждать ее руки На случай, если не прискачут принцы. . Вторая говорит, что ей близка Свободная любовь — ну врёт, короче, И вводит свои женские воиска, В твою квартиру под покровом ночи: . То трусики забудет, то пальто, Кастрюльку, сковородку, что-то к чаю… Весь день ты честно думаешь о той, А ночью память словно отключают. . Ты даже раздобрел за эти дни — Тебе идёт. Насытишься и стонешь: «Ах, можно было б их соединить — БДСМ и сладкую истому». . Предчувствешь, что ты идешь ко дну, Захлебываясь, молишь о расплате… . Наступит день, ты выберешь одну — . И ошибёшься, при любом раскладе.
12 сен 2017 в 12:43
Из-под пальцев, сильных и терпеливых, выходило чудное полотно — на заре златая волнится нива, рядом с ней у моря открылось дно; чёрный замок рушится в лютой буре, и победу празднует старый волхв; короля в косматой звериной шкуре королева кутает в белый шёлк; род идёт на род, выжигая сёла, брат вонзает в брата стальной кинжал; паучиха в яслях дитя престола ему песнь мурлычет щелчками жвал...
Его сказки, вышитые на ткани, я могла разглядывать до утра, его песни, спетые не гортанью, были наилучшими из отрад. Он молчал — мы вечно вдвоём молчали, он мне пел, вплетая мотивы в лён — свою мудрость, радости и печали, и стежок был каждый благословлён. Я молчала, петь я пыталась кистью — всё о том, насколько мой брат велик, только зря — не я воспеватель истин, и не мне восславить прекрасный лик.
Но никто в деревне не знал об этом, о волшебных мифах на полотне — он их ткал с заката и до рассвета, а потом их скатывал поплотней, убирал под лавку мотки из шёлка, доставал рогожу, кенаф и джут — забывая, что он иного толка, принимаясь за неискусный труд. Я хотела, истово так хотела разделить с ним тяготы пополам — но впустую пачкала пальцы мелом, кройкой ярды портила полотна — а из щели дуло, сгнивала крыша, не хватало даже на куль крупы...
И взяла платок я, что он мне вышил, за монету выменять у толпы.
...К нам пришли наутро, монах и стража, «забирать продавшегося ткача». Растащили нити злочёной пряжи, шерсть топтали, радостно хохоча. А мой брат, сверкнув золотой искрою, посмотрел спокойно и произнёс: «да, я шил для фэйри — того не скрою, день и ночь работая на износ, выкупая этой волшебной платой жизнь сестры, рождённой под их звездой, — обещала мать им её когда-то за мою искуснейшую ладонь...»
Ему ткнули крест — по щекам и по лбу, заломили, вывели и сожгли. Я кричала — в первый раз в жизни — только что поделать крики мои могли?
Я кричала, плакала и молила, только мир ко мне оставался глух.
И тогда последней своею силой в первый раз я в руки взяла иглу.
Airheart